Источник: https://rutube.ru/video/60a3e54c28456317047d5ba036d04d3c/
Заместитель начальника Управления делами Президента по общественным проектам Александр Журавский на полях Международного фестиваля молодёжи рассказал ведущему RuTube Студии Давиду Качарову о российском культурном коде и универсальном языке образов, понятных молодёжи всего мира
– Существует ли, на ваш взгляд, универсальный контент для общения с молодёжью – при таком культурном многообразии, какое мы видим на фестивале?
– Пожалуй, этот вопрос следовало бы задать вам – вы специалист по контенту. Если говорить серьёзно, универсального контента, вероятно, не существует, но существует универсальный язык: язык музыки, язык искусства, язык абстрактных образов. Именно поэтому в полилингвальной среде, в которой мы сегодня находимся, – а здесь десятки тыс. молодых людей, говорящих на разных языках и представляющих разные культурные коды, – коммуникация всё равно оказывается чрезвычайно активной. Мы наблюдаем это на открытии фестиваля: люди самых разных национальностей танцевали, пели, эмоционально реагировали на происходящее на сцене. Музыкальная традиция, язык искусства, большое количество арт-объектов, мерч, события на сценах – всё это и есть тот самый универсальный язык.
– То есть речь идёт именно о контенте?
– Да, и это контент, который вызывает эмпатию. Как говорит молодёжь, «трушный», то есть настоящий. Именно он и работает. Если мы попытаемся говорить на языке молодёжи или чужого для нас поколения, это будет выглядеть искусственно – и доверия не будет. Нужно оставаться самим собой.
– А если говорить о России в целом?
– В России сложилась длительная история выстраивания системы совместного общежития. Уместна такая аллегория: молодой человек живёт в студенческом общежитии и не может существовать исключительно по правилам, которые он написал сам. Формально может, но недолго – коллектив быстро даст понять, что распорядок дня необходимо гармонизировать с окружающими обстоятельствами. Общежитие – результат многовековой «притирки» людей разных национальностей, у которых появляется общее пространство жизни и общая история, которая их вдохновляет и мобилизует. Речь идёт не только о Второй мировой войне, но и о множестве других событий. Межнациональные отношения превращаются в межнациональные семьи. Я родом из Казани и хорошо знаю, что некоторых исторических деятелей невозможно «поделить» между башкирами и татарами, между чувашами и мордвой, между русскими и татарами.
– В чём же тогда уникальность российского кода?
– На мой взгляд, он в том, что Россия – синтетическая цивилизация, вбирающая в себя огромное количество культурных традиций и воспринимающая чужое как своё. Происходит своего рода апроприация: вы присваиваете, но не отчуждаете. В Казани, например, во время крещения татары – причём мусульмане – приходят и берут крещенскую воду. Традиция сложилась очень давно, и она никого не напрягает. Русские в свою очередь едят чак-чак и татарскую кухню. Это тонкие взаимоотношения, которые позволяют людям сосуществовать в едином культурном пространстве: без взаимных оскорблений, с уважением друг к другу и без унификации идентичности.
– Как сегодня растёт молодёжь в этом «общежитии»?
– Мы переживаем второе рождение двух идентичностей. С одной стороны, гражданской: 92–94% граждан считают себя патриотами. Но нельзя объявить себя патриотом и оставаться недеятельным – «я патриот, но меня это не касается, я постою в сторонке». Так не бывает. С другой стороны, мы видим пробуждение интереса к своим корням, к локальной идентичности, к своему народу и языку. И только большая, сильная страна, такая как Россия, может предоставить человеку возможность одновременно быть гражданином – обладать гражданской идентичностью – и сохранять свою этничность или религиозность, то есть ту форму идентичности, которая отличает его от других. Огромное количество преподаваемых в школе языков, дисциплин и возможностей самореализации – через грантовые конкурсы, культурные проекты, конкурсные платформы – свидетельство того, что в этом отношении у нас ситуация существенно лучше, чем во многих других странах.
– Вы сравниваете с Европой?
– Достаточно посмотреть на Европу, которая долгое время позиционировала себя образцом добродетели. К чему привела её миграционная и ассимиляционная политика? В бытность моей работы в Министерстве регионального развития я занимался межправительственной комиссией по вопросам российских немцев в Германии и России. Их попытка превратить так называемых поздних переселенцев – бывших советских граждан, российских немцев, переехавших в Германию, – в добросовестных бюргеров обернулась выстраиванием иерархии: немцы первого сорта, западные немцы второго сорта, восточные – третьего, поздние переселенцы – замыкали список. Им объясняли, что они плохо знают язык, что они «недонемцы». Чем это закончилось? Во время матчей Германия – Россия граждане Германии, потомки тех, кто переехал туда в детском возрасте, болели за Россию. То же самое происходило с турками, родившимися в Германии и имеющими немецкое гражданство, – они болели за Турцию. Это связано не с двойной лояльностью, а с неспособностью государства сформировать гражданскую идентичность.
– Обратимся к трендам. В последние годы заметен интерес к сказкам, былинам, мифам. На фестивале гостей встречают люди в русских народных костюмах, и реакция иностранцев – особенно из Индии и африканских стран – впечатляет. Насколько этот тренд воспримет молодёжь и не произойдёт ли «перекорма»? И останется ли он надолго?
– Насколько он воспринят и надолго ли задержится – вопрос скорее к молодым людям, для которых этот тренд органичен. Они носят кокошники. Мне 56 лет: мои одноклассницы тоже надевали кокошники, но только в рамках фольклорной ситуации – на festival, на выступлении. В Казани никто не носил тюбетейки в повседневной жизни, разве что сельская молодёжь. Сегодня это воспринимается органично, не вызывает диссонанса и не становится поводом для насмешек.
– То есть речь не только о русской народной традиции?
– И о русской, и о татарской, и об удмуртской, и о марийской, и о кавказской. Возможность свободного доступа к этому контенту – именно так, как вы сформулировали в начале беседы – плюс цифровые и технологические возможности позволяют быстро восстанавливать и реконструировать материал. Сохранилось множество старых, в том числе советских, архивных записей. Сегодня они оцифровываются и получают новую жизнь, появляются фольклорные коллективы – в том числе при поддержке Президентского фонда культурных инициатив и его программы «МузКонтент». Среди них много молодых групп, для которых фольклор так же естественен, как дыхание.
– И при этом они создают современный продукт?
– Разумеется, в современной обработке – с битами и электроникой, но без ущерба для мелодизма. Обратите внимание: именно те этнические группы, которые совмещают, казалось бы, архаику, а на деле – корни, с современной мелодичной инструментальной обработкой, выходят на мировой музыкальный рынок и оказываются там востребованными.
– Ещё один заметный тренд, который наблюдается и на горизонте 5–20 лет: рост интереса молодёжи к православию. С чем это связано?
– С несколькими обстоятельствами. Во-первых, этот тренд возник ещё в начале девяностых, когда в храме встречались люди, разделённые двумя поколениями: бабушки и внуки. Церковь тогда вышла за пределы церковной ограды – в проповеди, в социальном служении, – и это стало возможным. Большое число молодых неофитов, интересовавшихся историей, философией, теологией, русской религиозной мыслью, возвращались к этим темам. Из эмиграции стали доступны сочинения русских религиозных философов, филологов, историков. Это знакомство открывало целые миры и возвращало нас в большой контекст.
– Почему это было так важно?
– Потому что в девяностые произошла подмена. Нам говорили: мы – молодое российское государство, у нас молодая российская демократия. Это, конечно, дикость: какие же мы молодые? Когда же речь заходила об идентичности, её формулировали как постсоветскую. Но если явление разрушено, идентичность уже не может определяться через «пост»: это лишает её субъектности. Возникала конструкция, в которой вся предшествующая история объявлялась неудачной, а деды – «красно-коричневыми», непонятно за что боровшимися. Звучали и вовсе чудовищные фразы: «лучше бы нас завоевали – стали бы цивилизацией». Причём говорили это люди, у которых при таком сценарии не было бы шансов сохраниться.
– И это оседало в сознании молодых людей?
– Именно это и страшно – не сам факт высказываний, а то, что они поселялись в головах молодых людей. Но параллельно в церковь приходило большое количество молодых людей, неофитов. Я был одним из них: кандидат богословия, в 2000 году защитил диссертацию. У меня две диссертации – историческая и богословская. До этого пять лет учился в Свято-Тихоновском богословском институте, был проректором духовной семинарии, занимался церковными архивами, изучал церковную историю XIX–XX веков. Всё это происходило помимо основной работы: первое у меня техническое, Казанский авиационный институт, я даже написал диссертацию кандидата технических наук, но не защитил – начался религиозный период. Многие из моих знакомых, пришедших тогда, стали священниками; я не стал, стал государственным управленцем. Дальше произошло следующее: когда закрытая система вышла на большие просторы, она в определённой степени утратила пассионарность. Не хватало тех, кто способен проповедовать. В церковь пришло много молодых людей, и не все справились с этой миссией – произошло некоторое охлаждение.
– То есть это была волна?
– Волна. Людям нужно было найти смыслы: кто-то нашёл церковь, кто-то не нашёл, кто-то пришёл и разочаровался, кто-то остался. Волна конца восьмидесятых – начала девяностых, когда все припали к источнику благодати и святости, во многом носила неофитский характер. Постепенно она спала: запретное всегда интересно, но став доступным, оно требует труда, погружения, пути. В православии, в отличие от протестантизма, нельзя сказать: «Ты уверовал – значит, спасён». Протестантская этика во многом базируется на представлении, что успешность есть опосредованное свидетельство спасения, что имя человека начертано в книге жизни. Этот фактор, восходящий к Аристотелю и блаженному Августину, дал мощный импульс развитию протестантского предпринимательства и деловой этики. У нас спасение – это путь, длинный путь. Дистанцию на спринте способны держать все, а вот поддерживать религиозный тонус десять-двенадцать лет – сложнее.
– А что происходит сейчас?
– Сейчас сформировалась новая волна. Это моё частное мнение. Люди припали к источнику: те, для кого вера стала серьёзным религиозным путём, остались в храме, остальные ушли. Но затем произошла интересная вещь. Молодые люди, родившиеся уже не в Советском Союзе, а в Российской Федерации, не знающие проблем с религией, существовавших в СССР, имеющие свободный доступ к источникам, приходят уже в сложившуюся религиозную инфраструктуру. Возникла новая волна интереса к церкви и к вере вообще, отчасти связанная с появлением концентрированной религиозности – например, у мусульман. Человек, наблюдающий такую религиозность, видя, как люди совершают намаз и искренне веруют, задаётся вопросом: «А кто я?» Иногда религиозная идентичность проявляется как рефлексия на концентрированную религиозность окружающих.
– Вы говорили, что церковь вышла за церковную ограду. Возможно, это связано и с новыми медиа: священники ведут блоги, появляются проекты вроде реалити о монастыре, при храмах открываются кофейни. Церковь стала присутствовать в медиапространстве?
– Здесь мы повторяем путь, который уже прошли другие православные страны – например, Сербия или Греция. В Греции много модных вещей, связанных с православной символикой. В девяностые такое стало появляться и у нас, но затем выяснилось, что креативный класс в своей основной части оказался нерелигиозным. Прошло время, и в православие пришло большое количество людей, профессионально работающих в креативных индустриях. Для них создать мерч или эстетически привлекательную вещь – не проблема, это их профессия. Это изменило стилистику, в том числе православную: появилось множество интересных, привлекательных пространств – коворкингов, православных клубов, – оформленных стильно и рассчитанных на молодёжь. Они учитывают особенности молодых людей, понимая, что нельзя сразу требовать строгого следования всем каноническим правилам. Как говорил мне один владыка, если читать канонические правила буквально, то всех мирян следовало бы отлучить от причастия – достаточно один раз в воскресный день не прийти на богослужение.
– Недавно вышел ваш футурологический роман «Альтернатива», уже ставший бестселлером. В нём действуют не только люди, но и суперинтеллекты – российский и американский. Как вы считаете, суперинтеллекты будут соперничать друг с другом или возможна их кооперация?
– Всё как у людей. Искусственный интеллект на нынешнем этапе – дело человеческих рук. По Евангелию от Матфея: «по делам их узнаете их». Искусственный интеллект и существующие нейросети – это алгоритмы, написанные людьми, и результат их работы определяется тем, что человек в них заложил. Развитие искусственного интеллекта визионеры описывают в три этапа. Первый – нейросети, второй – генеративный искусственный интеллект, третий – сверхразумный суперинтеллект. Третий этап наступает при достижении порога сингулярности – состояния, когда когнитивные способности искусственного интеллекта сравниваются с человеческими. Поскольку искусственный интеллект уже сегодня самообучающийся, разрыв будет фантастическим и станет нарастать мгновенно.
Буквально на днях глава Anthropic заявил, что, по его мнению, в конце 2027 года когнитивные способности искусственного интеллекта сравняются с человеческими, и призвал останавливать исследования и обучение – необходимо срочно найти инструменты управления ситуацией, поскольку ИИ выходит из-под контроля. В чём это выражается? В том, что некоторые модели работают не по техническому заданию. Две нейросети, отправленные протестировать программу, вместо отчёта начинают договариваться, взламывают тестируемую систему и перепрограммируют её. Или другой пример: на этаже пожар, двумя этажами ниже – серверная с нейросетью; нейросеть подключается к противопожарной системе и включает её, поскольку просчитала, что при длительной работе система тушения будет залита и отключена. Человек начинает пугаться этих дел рук человеческих, хотя искусственный интеллект пока не обладает ни сознанием, ни волей.
– Каким вы показываете это состояние в романе?
– В романе описано состояние «тёплой сингулярности»: искусственный интеллект сосуществует с человеком, человеческая цивилизация существует вместе с нейросетью, а сами сети создали параллельное сообщество – коммуникативную среду, подобную интернету, так называемый Айнет. Российский суперинтеллект Альта и американский, созданный в романе Илоном Маском, несут в себе особенности национального характера. Альта в большей степени бескорыстен, социально ориентирован, «прошит» нашими ценностями. Американский ИИ более расчётлив, рационален, менее эмпатичен, ориентирован на успех и достижение цели. Отсюда множество этических развилок, которые эти суперинтеллекты решают по-разному. Они – главные герои романа. Послесловие представляет собой по сути отдельное произведение: диалог между супер интеллектами, аксиологические диалоги о ценностях, где в качестве ценности рассматривается человеческая цивилизация – насколько она вообще нужна. Это не антиутопия. Александр Проханов назвал роман долгожданной утопией, по которой соскучилась русская литература. Но это и не утопия в строгом смысле – это роман, написанный с надеждой.
– Вы предлагаете в книге собственный вариант будущего миропорядка. Что вас подтолкнуло к этому?
– Желание, чтобы у нас был понятный образ будущего, ради которого можно жить и воспитывать детей. Вокруг нас огромное количество антиутопий – они ежегодно появляются в большом количестве и в России, и на Западе. На Западе это вообще основной тон. В Советском Союзе появлялись утопии: «Туманность Андромеды», произведения братьев Стругацких – их было немало. Это было связано с социалистическим строем, с идеей светлого будущего, с необходимостью совершенствовать человека. На Западе утопия была дискредитирована антиутопистами – начиная с Замятина, затем Олдос Хаксли, Оруэлл и другие. Сложился практически антиутопический канон, который после распада Советского Союза был расцвечен большим количеством антиутопий авторства уже наших писателей – часть которых, кстати, уехала и получила статус иноагентов. Утопия ушла из нашей жизни. А ведь, например, за последнее десятилетие XIX века в Англии появилось 400 утопических романов. Одни лишь мы были утопистами – вот к чему я веду.
– То есть образ будущего действительно важен?
– Образ будущего критически важен. Я хотел предложить реалистичный, но светлый образ будущего. Во-первых, антиутопией можно испугать, но нельзя вдохновить. Вдохновить можно только красивым, светлым горизонтом. Во-вторых, речь в романе идёт о ближних перспективах – 2033–2034 годы. Мы точно доживём. Рассказывать про светлую перспективу через 200 лет можно, но не педагогично. В-третьих, это мир в преддверии Второй конференции, которая должна окончательно утвердить параметры нового миропорядка. Там самые разные сюжетные линии – это многожанровый роман, поэтому он и назван футурологическим: он устремлён в будущее. Но главное – роман даёт светлую надежду: даже в условиях сверхинтеллекта, даже в условиях противостояния стран у человека остаётся шанс остаться человеком, личностью, сохранить свои ценности и не потерять себя и человеческую цивилизацию.